АЛЯ ХАЙТЛИНА

Пятьдесят девятый день: за Киру

Как вы там говорите – скорей бы мира?
Коляска через ступеньку летит по лестнице.
Девочку из Одессы назвали Кира.
Кире было три месяца.

В три месяца начинают держать игрушку,
Учатся переворачиваться на спинку.
В три месяца человек похож на зверушку –
Белочку или свинку.

Улыбается маме, уставшей от вечных стирок,
Начинает другие лица вокруг учить.
Кирина мама погибла в Одессе с Кирой,
Теперь никто не сумеет их разлучить.

У мамы на запястье старая фенечка,
Сказали, что защитит. Видно, обманули.
У Киры в приданом – купальник размера «феечка»,
Должна была примерить его в июле.

Как они там «а давай напишем им «с пасхой вас»,
Сейчас докурю и ракетку им в тыл закину».
Жители ада выйдут, боясь испачкаться,
На дверях напишут:
«За Киру».


Двадцать первый день в тылу

Нет-нет, да и снова накатит,
Нахлынет горячей волной –
Зачем я, меня же не хватит
В борьбе с этой страшной войной.

В густой круговерти весенней,
В холодном поту новостей
Везти одинокие семьи
Качать незнакомых детей.

И мелко, и мало, и глупо
Учить, где еду получить.
Когда в новостях Мариуполь
И мир потрясённо молчит.

Но вот первокурсник несмелый
Дорогу к метро показал.
Он делает важное дело,
Он делает нужное дело –
Он ездит встречать на вокзал.

Его не боятся старушки,
Доверчиво льнут малыши,
Он гладит льняные макушки
И сам себе шепчет «дыши».

Другая вторую неделю
Глядит в лобовое стекло
И делает важное дело,
И делает нужное дело,
Которое многих спасло.

– Куда я сегодня поеду?
Не знаю, в дороге решим.
В багажнике памперсы, пледы
И крепкого кофе кувшин.

И чем я себя утешаю,
Когда я совсем устаю?
Что я, хоть порой и мешая,
Иду в этом общем строю.

Что пусть я шагаю нелепо,
Что пусть я рыдаю с утра,
Но каждая малая лепта
Приблизит победу добра.

Проснулась, умылась, оделась,
Еду и зарядку возьми.
Ты делаешь важное дело,
Он делает важное дело,
Мы делаем важное дело,
Самим себе нужное дело –
Мы все остаёмся людьми.

/ / /

Мы говорили:
– Этого не будет.
Так не бывает.
Но где-то в пять утра проснулись люди,
А их взрывают.

А их взрывают прямо на рассвете,
Средь мирных улиц.
И где-то плачут харьковские дети.
И где-то плачут киевские дети.
Они проснулись.

Мы говорили – нет, не повторится,
Смотри в учебник.
И чем теперь от этого отмыться,
Скажи мне, чем нам?

Малыш ревёт, ему пока обидно,
Пока все рядом.
И те, из нас, кому это не видно,
И те из нас, кому это не стыдно,
Вы стали адом.

Да, это ты, ты метишь в пятилетку
Своим снарядом.


Одиннадцатый день

Десятые сутки Пшемышль, Хребенне, Жешув.
Безликие длинные списки детей и женщин,
Но ты приглядись – на крошечный миг на самый,
Оттуда смотрят Олеси, Жени, Оксаны.

Замёрзшие дети – тихие, словно мыши.
– Куда вы сегодня?

– Наверное, на Пшемышль.
– Мы вышлем машину, пожалуйста, не теряйтесь.
Замёрзшие дети с усталыми матерями.

Из города Львова едет семья с котами
А вот из Полтавы — надеюсь, что с паспортами.
И что говорить, как выбрать слова тебе, им?
– Мы будем в Хребенне. Нас вывезут из Хребенне?

– К вам выедет Петер.
– Выслали, скоро будет.
– А нас не забудут? Найдут, приютят, разбудят?
И ветер холодный в трубке, как нож, скрежещет.
– Вы слышите – Жешув. Езжайте скорее в Жешув.

– Мы едем.
– Мы встретим.
– Пишите.
– Мы вам напишем.
Десятые сутки Жешув, Грушив, Пшемышль.
Трёхлетние щёки обветрились на морозе.

– Дежурные, мы ведь вывезем?
Мы вывозим.

Тратата, тратата,
Мы везём с собой кота,
Чижика, собаку.
Главное – не плакать.

Семьдесят седьмой день: себе

Родившийся в стране-убийце
Носитель языка насильника,
Гляди, как голубь с голубицей
Летят на фоне неба синего,

Друг друга крыльями касаются
И перья треплет ветер ласковый –
Над ссадинами детских садиков,
Над почерневшими колясками.

Над осквернёнными музеями,
Над чужеземцами безглазыми,
Над женщинами, в чьих мужей они
Стреляли, сбор добычи празднуя.

Смотри, как голубь с голубицей
Летят живым дневным созвездием
Над сердцем, что устало биться,
Но будет биться до возмездия.

И нет, они летят не с ветками,
Они несут иголки с нитками –
Соединять любимых с детками,
Соединять дома с калитками,

Сшивать разорванное наживо,
Заплаты ставить на столетие.
Гляди на них и думай, как же мне
И можно ли теперь смотреть на них?

На пролетающих над реками,
На пролетающих навстречу им,
Когда ты даже этот реквием
Бормочешь орочьим наречием.


Двадцать четвёртый день
для маленькой мамы, которой больше не страшно

Жил-был мир, и в этом мире вравновес
Было горя и обыденных чудес,
Много счастья и, должно быть, много слёз,
Толстый голубь во дворе клевал овёс.

Кто-то кашлянул, а кто-то простонал,
Ветер зимний пробежал по простыням,
Жил-был дворик – самый лучший из дворов,
Где на кухнях занавесочки в горох.

Не открыточный, не пряничный, простой
То шумящий, то по-летнему пустой,
Этот двор тебя по имени зовёт,
Этот мир, который больше не живёт.

Дай мне руку, не теряйся, не шуми,
– Я с ребёнком.
– Да ведь мы тут все с детьми.
Что ты схватишь, убегая от руин,

Что окажется единственным твоим?
С чем ты будешь ничего не понимать,
С чем ты будешь бесконечно вспоминать,
Словно сломанной мозаики кусок —

Детский зайка или бабушкин носок.
– Мы в порядке, мы доехали вчера,
Но пока гуляли только до двора,
Да, не кашляю, малыш уже здоров.

Толстый голубь, занавесочки в горох.

Новый мир, в котором сложно умереть,
Можно в небо безбоязненно смотреть,
Можно спать, не просыпаясь, — просто рай,
Только зайку, если сможешь, не стирай.

Детский зайка, будто бабушка, худой
Детский зайка пахнет дымом и бедой.
Детский локон ветер мартовский завьёт
Кто-то стонет – как по имени зовёт.


Срез времени

Моих друзей в Украине убивают мои враги.
Моих друзей из России закрывают мои враги.
И я не знаю, что делать. Я пересылаю деньги.
Шепчу без всякой надежды: «Господи, помоги».

Я выхожу на улицу, тут крокусы и весна
И еду стоять у консульства с плакатом: «Уйди, война».
Я еду стоять у консульства, не веря, что всё закончится,
И пусть это не моя вина, но это моя вина.

В стотысячный раз печатаю: «О Господи. Сил. Люблю. »
Шлю тех, кто «неоднозначно же», к русскому кораблю.
Но тьма приходит с востока. И смерть приходит с востока.
И солнце встаёт оттуда же, но я всё равно не сплю.

Меня никто не закроет, мне выжить не тяжело.
Рассвет цвета свежей крови над мирным нашим селом.
Пожалуйста, не прощайтесь. Пожалуйста, не прощайте.
Живите только, любимые, всю землю страхом свело.

Остались любовь и ненависть. И смерть. И кровь. И тепло.


Восемнадцатый день

Вроде бы март, но он не везде,
Местами
Где-то ещё зима на четвёртом месяце.
Женщины с тяжёлыми животами
Тянутся вниз по лестнице.

Два этажа, ещё четыре пролёта,
Холодно, холодно, дайте ей одеяло.
Помнишь, малыш, мы мечтали с тобой про лето,
Вот и весна настала.

Холодно, холодно, доктор, мне будет больно?
Тише, любимая, тише, попей.
Не пьётся.
Слышишь, как колокол бьётся на колокольне,
Слышишь, как сердце бьётся.

Помнишь, мечтали шлёпать с тобой по лужам,
Книги читать, валяться на покрывале,
Дети пинаются, дети хотят наружу,
Тсс, мы уже в подвале.

Помнишь, как мы друг друга поцеловали
Помнишь, как мы ходили с тобой с цветами,
Как же мы оказались
Там, где мужчины с песьими головами
Целятся в женщин с тяжёлыми животами,
Как так случилось, заяц?

Холодно, холодно, дайте воды горячей,
Ишь ты какой, появился – и сразу сердится.
Тихо вы, слышите – новое сердце плачет,
Бьётся новое сердце.


Двадцать восьмой день

Опять дежуришь у вокзала?
Давно не виделись.
Страшнее ада оказалась
Его обыденность.

Где чистит место под другое
Весна-уборщица,
И привыкаешь, встретив горе,
Почти не морщиться.

Мы делим время на сегодня
И довоенное.
Когда-то будет посвободней,
Поспим, наверное.

Когда-то были дни недели,
Дедлайны, праздники.
Дрозды сегодня так галдели,
Как первоклассники.

Вот бабушка стоит и внучка –
Пять суток в поезде.
И мелкая мне тянет ручку:
Нам далеко идти?

Как выбраться, как приподняться?
Встречаешь семьями.
Сегодня спасено пятнадцать.
Убито семьдесят.

Пятнадцать встречено, накормлено,
Почти поселено.
Но толку в том, когда укором нам
Другие семьдесят.

Покалывает будто жалом
Под сухожилием.
Страшнее ада оказалось,
Что мы прижились в нём.

Что выучили про разлуку,
Про тех, кто дома ждёт.

И тянет девочка за руку,
Пойдём, пойдём уже.

Четвёртый день

Человеку внутри меня двадцать пять недель,
Двадцать пять недель я и хлеб ему, и постель.
И когда я сейчас рыдаю или кричу,
То чему я его учу?

Человеку внутри метро вот уже три дня,
Он не знает света, но знает запах огня.
Он лежит на полу, на пледике, а вокруг
Столько глаз и рук.

Человеку в убежище стало недавно пять,
Он уже научился в нужный момент молчать
И не ныть «мама, мультик» и «это не та еда»,
Дети быстро учатся, да.

Мне плевать, сколько лет человеку внутри кремля,
Но тотчас же должна расступиться под ним земля,
И в том месте, где это, надеюсь, произойдёт,
Ни один росток не взойдёт.

Пусть слюна его станет мылом, а кровь дерьмом,
На надгробье его напишут «и поделом»,
Ну, а дети – пусть дети снова сумеют ныть,
Это будет конец войны.


Четырнадцатый день

Светлей уже не станет,
Что толку свечку ставить.
Осталась только Таня,
Но Тани не осталось.

Ни Тани нет, ни мамы,
Ни дома, ни забора.
Осталось очень мало,
Исчезло слишком скоро.

Добраться бы до Львова,
В автобусах, в теплушках.
Для Тани светлобровой,
Для Лёшика в веснушках.

Вы слышали, сказали –
Мы знаем от знакомых –
Во Львове на вокзале
Горяченьким накормят.

Помашешь папе ручкой,
Да не целуй, колючий.
Прощай на всякий случай.
Люби на всякий случай.

Денёк какой хороший,
Снежок почти растаял,
Живёт на свете Лёшик.
Жила на свете Таня.

П О Э Т Ы

П Р О Т И В

В О Й Н Ы