ИРИНА ЕВСА

/ / /

По ржавому пальнув, пустому баку:
отстой, мол, и фигня,
он, выбив дверь, убил мою собаку.
Потом убил меня.

И не было ни ужаса, ни боли —
негромких два хлопка.
Мы встали и пошли, минуя поле,
направо, где река.

Но лапу приволакивала псина,
и боком по стерне
теперь не впереди она трусила,
а тычась в ногу мне,

в любой момент готовая включиться,
и даже огрести
за дурочку с пробоиной в ключице
и слабостью в кости.

Река, вписавшись в местную природу,
слегка смиряла прыть.
Я знала, что собака эту воду
не сможет переплыть.

А та в оцепенении глубоком,
поджав худой живот,
косила на меня печальным оком:
«А вдруг не доплывёт?»

Две беженки, чей срок на «или—или»
бессмысленно истёк,
мы с ней переглянулись и поплыли,
по грудь войдя в поток.

И словно безразличная, чужая
речь вне добра и зла,
река впустила нас, не отражая
в себе, и понесла.


/ / /

В непросохших предместьях побагровели склоны.
Эшелоны, колонны. Смутные времена.
Как десантники, вдоль дорог затаились клены,
маскируясь под осень,— это ее война.

И хотя небеса уже не палят из пушки,
не плюются шрапнелью и не рычат «виват!», —
городских тополей обглоданные макушки
говорят нам о том, что произошел захват.

Оголив провода, пернатые дали дёру.
А на площади, выполняя чужой заказ,
в желтых бронежилетах мрачные мародеры
выметают, сгребают, жгут золотой запас.

Ты представить не можешь, сколько уже народу
безтаможенно и безвизово утекло
в тот спасительный край, где зим не бывало сроду,
где не платят властям за воду и за тепло.

Там на правом холме поют, а молчат – на левом.
Но и те, и другие в курсе, что всяк любим.
Там ягненок и лев под вечнозеленым древом
спят в обнимку, а после – дружно жуют люпин.

И, когда я рвану туда, побросав манатки, –
перекатная голь в облезлом товарняке, –
сдаст меня пограничник в плохонькой плащ-палатке
небожителю с полосатым жезлом в руке.

Я, наверно, примкну к молчальникам, ибо в школе
к хору близко не подпускали меня… А ты
не кури натощак, не пей в одиночку, что ли.
И, пожалуйста, раз в три дня поливай цветы.


/ / /

Сосны тёмным полукругом. Снег. Звезда в семнадцать ватт.
Ослик вздрагивает, руган. Ослик вечно виноват.
Не избегнуть колотушек. Соль в ресницах. Боль в заду.
Но не он, слетев с катушек, прикрутил в ночи звезду.
Нет, не он в дурную среду проложил следов курсив,
чтоб сарай спалить соседу, провода перекусив.
И не он, почуяв запах крови, пороха, бухла,
в бойню вверг восток и запад приграничного села.
Но ушастому не внове подставлять бока, и на
хоровое: кто виновен? – отвечать: иа, иа,
под ночным топча обстрелом глины мёрзлую халву,
видя мир большим и белым сквозь пробоину в хлеву.

/ / /

– Это – война, война, – говорит она.
Он ей: беда, что крышу не подлатали.
– Если убьют, ну как я тогда одна
с тремя голодными ртами?
– Это – война. Он слизывает слезу
с ее щеки. – Да все это – бабьи страхи.
Я тебе шубу – веришь мне? – привезу
круче, чем у Натахи.
Влипла в него всем телом и, обхватив
намертво, прикрывает с тыла.
Грузный подсолнух, черный, как негатив
утреннего светила,
медленно поворачивает башку,
шеей треща над ними.
Он говорит ей: к первому жди снежку.
Не пустым приду, пацанов поднимем,
цацек всяких куплю тебе до хрена.
Вон гудят уже. Отопри ворота.
В куртку вцепилась. – Это война, война!
– Это – работа.


/ / /

Ты почти живой, но с приставкой «не».
Плоский жук жарой пригвожден к стене,
там лоскутная тень листвы
на ветру полощется где-нигде.
По-пластунски тело ползет к воде,
грезя о холодке Литвы.

А сухой и юркий сосед Колян
квартирантку водит курить кальян,
доставляя домой к утру.
И она повизгивает, пока
деловито рыщет его рука
по крутому ее бедру.

Но тебя колотит от сих забав,
задушевных пьянок, бесед «за баб»,
перепалок в чужом дворе.
Ты все меньше спишь и почти не пьешь,
прошмыгнув, как мышь, прошуршав, как еж,
к неприметной своей норе.

Для чего утек от большой резни,
если с телом столько теперь возни?
Юг – не в жилу, а в маету.
Там – ножи и пули, тут – ловкачи.
И не Фрези Грант по волнам в ночи –
боль, бегущая по хребту.

Ты б купил покой, лимита пустот,
но твоей башкой расплатился тот
за построенный впрок редут,
кто, пригнав конвой, вывозил татар.
Никому не свой, как Вазир-Мухтар,
жди, когда за тобой придут.


СЧИТАЛКА

Под весенним сквознячком
навзничь – ты, а я – ничком.
Мы прикончили друг друга,
так сказать, одним щелчком.

– Как ты? – В норме. – Больно? – Нет.
Проживём ещё сто лет.
У тебя пробита каска,
у меня – бронежилет.

За метелками осин –
солнца красный апельсин.
Золотыми облачками
над телами повисим.

Злись, не злись, а всё равно
ветер нас собьёт в одно.
Что замешкался, пехота?
Поспешим: уже темно.

Хорошо – хлебать в тепле
Щи с добавкой и.т.п.
Тишь да гладь в раю солдатском.
Часовой на КПП.


/ / /

В общем, спрашивать не с кого –
разгребать доведётся самой.
Жизнь спиной Достоевского
в подворотне мелькнула сквозной.

И застряла в бомжатнике,
где, надежду послав далеко,
сепараты и ватники
забивают «козла» под пивко.

Темень хрусткую комкая,
намывая сугроб на углу,
крупка сыплется колкая.
Примерзают костяшки к столу.

Митрич, Шурка безбашенный,
что к сеструхе забрёл на постой,
Лёнька с мордой расквашенной,
Витька Череп из двадцать шестой.

Не стерпев безобразия
и шального боясь топора,
полукровка Евразия
отрыгнула их в зону двора.

Им, с ухмылками аццкими
прочесавшим Афган и Чечню,
чёрно-белыми цацками
в этот раз не позволят – вничью.

И – сквозь драное кружевце
лип заснеженных – стол дармовой
продирается, кружится,
ввысь четвёрку влача по кривой.

То сбивает впритирочку,
то мотает попарно в пурге.
И у каждого бирочку
треплет ветер на левой ноге.

П О Э Т Ы

П Р О Т И В

В О Й Н Ы