ПАВЕЛ ГУДАНЕЦ
/ / /
В пору прискорбных известий
как мы рассудок храним?
Смех на войне неуместен,
впрочем, и необходим.
Прежняя жизнь – головешка,
новая – дулом в упор.
Как же прекрасна усмешка
гибели наперекор.
Разве привыкнешь к плохому,
если селяне, смеясь,
танк угоняют для хохмы,
не воевав отродясь.
Ночью отвоет сирена.
Шутка нам совесть прижжёт,
мол, завывал вожделенно,
буйствовал мартовский кот.
Крик за окном заполошный…
Превозмогая вину,
если ты вновь улыбнёшься –
мы победили войну.
/ / /
Вся боль – от первого лица.
Точней, от первых.
В свинцовом небе разлита,
осев на нервах.
В твоей высокой башне крен,
и кость слоновья
колонн и благородных стен
омыта кровью.
Как убежать за рубежи?
Где строить башни?
В каком краю не стыдно жить?
В каком не страшно?
z
Звёздное небо над головами.
Стынет внутри автозак.
Ловко сложилась, как оригами,
совесть – в холопский zигзаг.
Новой фигуркой брошена в тетрис,
в чуждый тебе букворяд,
где и другие – метр по-над метром –
плотно и смирно лежат.
Свёрнут калачик, плод колыбельный,
не узнаёт алфавит,
видит со дна, что в оставленном небе
свет нестерпимо горит.
/ / /
Все войны на свете – война,
одна многоглавая гидра.
У гибели много калибров,
но гибель в итоге одна.
Ты срубишь гнилую башку, –
другая созреет к атаке,
с твоей же эмблемой на стяге
готовая снова к броску.
То профиль усатый с монет,
то сытый анфас из экрана.
Сквозь физиоморду тирана
былой проступает портрет.
Но также бессмертный герой
проявится в новом герое.
И заново будет отстроен
любимый твой край вековой.
Сад
То ли взят в перекрестие, то ли распят,
и в прицеле мелькают багровые сны.
Все дороги ведут в нерасстрелянный сад,
где могилы не вырыты, но учтены.
Там калитка – ровесница казней и смут,
а за ней, на развалинах света,
утро песен заветных
и новый приют.
И вокруг невесомые груши цветут
на прогнувшихся ветках.
/ / /
Ты, оглушённый братской бойней,
замаранный виной чужой,
был ужасом и гневом болен.
Теперь казалось – прокажён
весь род от Чехова, Толстого,
Державина, Карамзина,
и что сначала – нет, не Слово,
а первородная вина.
Зато не каялся убийца
и шёл в осиротелый дом
отнюдь не книжкой поживиться,
не акварельным полотном.
Сердечность в нём, как лёд, застыла.
Он методично сеял смерть –
детей расстреливал в затылок,
стесняясь им в глаза смотреть.
Вокруг тебя, щетинясь шерстью,
толпа подбадривала бой,
а кроме пошлого имперства
не знала гордости другой.
Прощай, немытая эскадра
пропагандистов и дурил,
как русский классик – эскападой,
но от души – им говорил.
Нет, не строители темницы,
а узники в застенках там,
к тебе взывали Солженицын
и Гумилёв, и Мандельштам.
Хоть кайся за грехи соседа,
хоть отменяй родную речь,
стихи – от кровной одиссеи –
тебя сумели уберечь.
Твой крик, твой шёпот – это глина.
Захочешь – вылепишь сосуд,
в котором сохранится Глинка;
и Фет, и Тютчев оживут.
Вдали, где нет ни слёз, ни смеха,
где отголоском – боль и стыд,
твой деликатный доктор Чехов
с тобой беззвучно говорит.
П О Э Т Ы
П Р О Т И В
В О Й Н Ы